Неточные совпадения
Он весел
был. Чрез две недели
Назначен
был счастливый срок.
И тайна брачныя постели
И сладостной любви венок
Его восторгов ожидали.
Гимена хлопоты, печали,
Зевоты хладная чреда
Ему не снились никогда.
Меж тем
как мы, враги Гимена,
В домашней жизни зрим один
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена…
Мой бедный Ленский, сердцем он
Для оной жизни
был рожден.
Богат, хорош собою, Ленский
Везде
был принят
как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару;
И запищит она (Бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь
было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело?
какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Свой слог на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя
Как совершенства образец.
Он одарял предмет любимый,
Всегда неправедно гонимый,
Душой чувствительной, умом
И привлекательным лицом.
Питая жар чистейшей страсти,
Всегда восторженный герой
Готов
был жертвовать собой,
И при конце последней части
Всегда наказан
был порок,
Добру достойный
был венок.
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни
было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча
будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто
будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «
Как ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно
был он молчалив,
Как пламенно красноречив,
В сердечных письмах
как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его
был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!
С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит.
Всё
было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
Он умел затаить часть деньжонок,
как ни чутко
было обоняние наехавшего на следствие начальства.
Ни в
каком случае нельзя
было сказать: «этот стакан или эта тарелка воняет».
— Вот
какая просьба: у тебя
есть, чай, много умерших крестьян, которые еще не вычеркнуты из ревизии?
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно,
как уже видел читатель,
было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно
было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно
было притронуться: они обращались в пыль.
Полицеймейстер, точно,
был чудотворец:
как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени,
как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, — это все
было со стороны рыбного ряда.
—
Какая ж ваша
будет последняя цена? — сказал наконец Собакевич.
Он
был недоволен поведением Собакевича. Все-таки,
как бы то ни
было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил
как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все еще стоял на крыльце и,
как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.
Чичиков совестился, не зная,
как благодарить, ибо чувствовал, что несколько
был тяжеленек.
В продолжение немногих минут они вероятно бы разговорились и хорошо познакомились между собою, потому что уже начало
было сделано, и оба почти в одно и то же время изъявили удовольствие, что пыль по дороге
была совершенно прибита вчерашним дождем и теперь ехать и прохладно и приятно,
как вошел чернявый его товарищ, сбросив с головы на стол картуз свой, молодцевато взъерошив рукой свои черные густые волосы.
Полились целые потоки расспросов, допросов, выговоров, угроз, упреков, увещаний, так что девушка бросилась в слезы, рыдала и не могла понять ни одного слова; швейцару дан
был строжайший приказ не принимать ни в
какое время и ни под
каким видом Чичикова.
Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны <
быть> помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и
будут мужики, — и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать.
Пролетки
были поданы, и он поехал тот же час к полковнику, который изумил его так,
как еще никогда ему не случалось изумляться.
Всю дорогу он
был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак,
как будто играл на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь ты,
как барин
поет!»
Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не может
быть приятнее,
как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу…
Индейкам и курам не
было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок,
как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком.
— Да сделай ты мне свиной сычуг. Положи в середку кусочек льду, чтобы он взбухнул хорошенько. Да чтобы к осетру обкладка, гарнир-то, гарнир-то чтобы
был побогаче! Обложи его раками, да поджаренной маленькой рыбкой, да проложи фаршецом из снеточков, да подбавь мелкой сечки, хренку, да груздочков, да репушки, да морковки, да бобков, да нет ли еще там
какого коренья?
Задумался ли он над участью Абакума Фырова или задумался так, сам собою,
как задумывается всякий русский,
каких бы ни
был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни?
Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив,
как кошка, и что уже не раз они его оберегали и один раз даже выгнали нагишом из какой-то избы, куда он
было забрался.
Купец, который на рысаке
был помешан, улыбался на это с особенною,
как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и
как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов
было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
Они так полюбили его, что он не видел средств,
как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он
был носим,
как говорится, на руках.
Но наконец сапоги
были сняты; барин разделся
как следует и, поворочавшись несколько времени на постеле, которая скрыпела немилосердно, заснул решительно херсонским помещиком.
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение,
какого, может
быть, и не видано
было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса?
как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон
есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Иван Антонович
как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно
было вдруг, что это
был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем
был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это
было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков все еще не мог начать разговора, развлеченный
как видом самого хозяина, так и всего того, что
было в его комнате.
Даже начальство изъяснилось, что это
был черт, а не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, [Дышло — толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной упряжке.] лошадиных ушах и невесть в
каких местах, куда бы никакому автору не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам.
— Засвидетельствовано оно,
как следует, в суде. Свидетелем
был бывший совестный судья Бурмилов и Хаванов.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том,
как бы хорошо
было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там
пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
Какое нам дело до того, что, может
быть, всякий час ему дорог и терпят оттого дела его!
—
Будет,
будет готова. Расскажите только мне,
как добраться до большой дороги.
У всякого
есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том,
как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда
как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого
есть свое, но у Манилова ничего не
было.
—
Как же, уж такой знакомый! в школе
были приятели.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое
было положение, когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить,
как я вся перетревожилась.
Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день
был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета,
какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
По этой причине он всякий раз, когда Петрушка приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку, и во многих случаях нервы у него
были щекотливые,
как у девушки; и потому тяжело ему
было очутиться вновь в тех рядах, где все отзывалось пенником и неприличьем в поступках.
—
Как честный человек говорю, что
выпил, — отвечал Ноздрев.
Все
было ему известно, точно
как бы перебыл он сам во всех званьях и должностях.
— То
есть, если бы он не так со мной поступил; но он хочет,
как я вижу, знаться судом. Пожалуй, посмотрим, кто выиграет. Хоть на плане и не так ясно, но
есть свидетели — старики еще живы и помнят.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый,
как два крыла, одно темнее, другое светлее,
были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми или, лучше, дикими стенами, — дом вроде тех,
как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов.
Лошади то и дело падали на передние коленки, потому что не
были подкованы, и притом,
как видно, покойная городская мостовая
была им мало знакома.
Впрочем,
как читатель может смекнуть и сам, Чичикову не тяжело
было в этом сознаться, тем более что вряд ли у него
был когда-либо
какой дядя.